17 ФРАНЦ РОМАНТИЗМ, ГЮГО, СОБОР

Своеобразие судеб романтизма во Франции заключается прежде всего в том, что именно в стране, создавшей на рубеже XVIII—XIX вв. общественно-исторические и духовные предпосылки для возникновения и развития этого общеевропейского движения, романтизм как мировоззренческая и художественная система обрел законченные формы позже, нежели в других крупных европейских литературах — немецкой и английской. Во всяком случае, общенациональным явлением он становится лишь в 20-е годы и только с конца их и в течение 30-х годов демонстрирует широкую палитру специфических художественных средств выражения, присущих этому методу. Причины этого коренятся в особенностях национальной судьбы романтизма во Франции.

Романтизм в его зрелом выражении предполагает прежде всего идею противостояния личности объективному миру и социуму, предельно обостренную осмыслением новых, буржуазных форм общественного бытия. Личность мыслится при этом как последнее прибежище духовности, как единственный возможный источник преобразования мира (каким бы проблематичным оно ни представало в иных персональных вариантах романтического мироощущения).

Романтическая концепция личности как к абсолютной истине тяготеет к идеалу личности гениальной, и знаком гениальности становится прежде всего творческий дар, делающий индивида потенциально всемогущим, по сути, аналогом и истинным наместником творца на земле. Кстати, именно в силу подобного преклонения перед принципом духовности логика романтической мысли оказывается легко восприимчивой к религиозным системам мышления, обычно строящимся на постулатах «царства не от мира сего» и тем самым вполне отвечающим романтическому структурному принципу «двоемирия».

Для подобного мироощущения общественная атмосфера Франции рубежа XVIII—XIX вв. создала специфические условия. Если в самом общем, всеевропейском плане события буржуазной революции, безусловно, стимулировали — особенно на первых порах — окрыляющее ощущение всесилия человека, высвобожденности индивидуальной энергии, то именно во Франции, где эти события происходили, идею личной свободы с самого начала ограничивала реальная, конкретная вовлеченность индивида в водоворот массовых движений, общественных, надличностных страстей. Сама головокружительная быстрота и бурность социально-политических перемен, затрагивавших и переворачивавших буквально все и вся, мало благоприятствовала идее суверенности и всесилия личности, и тем более личности артистической, «не от мира сего». Поэтому в истории французского романтизма идее всесилия личности скорее предшествовала — или изначально нейтрализовала ее — мысль о власти необходимости и «судьбы» над свободной волей, о тщете индивидуальных дерзаний (Шатобриан, Сенанкур, ранний Ламартин).

13 стр., 6368 слов

Личность человека в компьютеризированном мире

Личность человека в компьютеризированном мире “Когда мне по дороге в деревню сказали, что доктор прописал месячное воздержание от работы на моем компьютере,  то я потерял сознание. Привели в чyвство, поднеся к носy тюбик с термопастой для  приклейки кyлеров на процессоры….”. [28] Введение Проблема взаимодействия человека и ЭВМ возникла уже на первых этапах развития вычислительной техники ...

Эту мысль подкрепил, между прочим, и урок наполеоновской судьбы — путь от владычества над «полумиром» до затворничества на острове Святой Елены.

Для понимания специфического характера эволюции французского романтизма важна и другая сторона вопроса. Романтизм как мироощущение, противопоставляющее индивида «внешней реальности и вообще мирскому» (Гегель), не случайно возник именно в эпоху, открывающуюся Французской буржуазной революцией. То, что это была революция, окрылило

144

романтиков; то, что это была революция буржуазная, их довольно скоро насторожило. В бунте романтической личности против «вообще мирского» изначально заложено это — нередко чисто интуитивное — ощущение угрозы, исходящей от вполне конкретных тенденций современного общественного развития. В этом смысле романтическая апология индивидуальности и духовности, какие бы частные формы она ни принимала, в конечном счете всегда коренится в своего рода антибуржуазной утопии. Только буржуазность при этом толкуется романтиками не только и не столько в конкретно-историческом классовом аспекте (к этому придут реалисты), сколько в аспекте обобщенно-духовном: как некая всеобщая усредненность, нивелированность, как бездуховная круговая порука чисто материального, «практического» интереса. И вот отрицание толкуемой таким образом буржуазности, которое можно считать одним из главнейших катализаторов романтического мироощущения, в первые два десятилетия XIX в. лишь начинало активизироваться в сознании французской интеллигенции.

6 стр., 2622 слов

34. Эпохи развития личности в трилогии Толстого

34. Эпохи развития личности в трилогии Толстого «ДЕТСТВО», «ОТРОЧЕСТВО», «ЮНОСТЬ» Летом 1852 г. в редакцию журнала «Современник» пришла рукопись повести «Детство», вместо имени автора подписанная «Л.Н.». Н.А. Некрасов, бывший в то время главным редактором журнала, напечатал ее в сентябрьском номере под названием «История моего детства». При этом в письмах Н.А. Некрасов настоятельно рекомендовал ...

Факт свершения буржуазной революции во Франции этому нисколько не противоречит. Напротив, сама «близость дистанции» сыграла в этом решающую роль. Наглядная динамика революционных и послереволюционных перипетий не просто «не давала опомниться» — хотя для социальной психологии и это существенно; взаимоистребление борющихся за власть партий на исходе революции, последовавшее торжество термидорианства — события, которые могли бы пролить свет на буржуазный характер всей революции, — как бы нейтрализовались бесчисленными свидетельствами общенационального одушевления, индивидуального и массового самоотвержения и героизма; начертанные на революционных знаменах лозунги свободы, равенства и братства воспринимались как общечеловеческие, а не только буржуазные; буря истории представала сокрушительной и очистительной попеременно и одновременно, вселяла не только трепет, но и надежду, как о том свидетельствуют штудии французских историографов и исторические размышления самих романтиков в эпоху Реставрации.

Так и получилось, что в радикальном отрицании современности, осознаваемой как буржуазная по сути или в тенденции, французских романтиков опередили романтики Германии и Англии. Англичане — как представители нации, для которой буржуазный строй уже приобрел классические очертания. Немцы, напротив, на опыте пресловутого отечественного «филистерства», которое в эту пору если и не вершило буржуазной революции, то все-таки уже входило, а вернее, может быть, будет сказать — вползало в буржуазную стадию своего развития, вползало медленно, без пафоса и героизма, усваивая тот самый прозаический, бескрылый практицизм, к которому особенно чувствительны были романтические натуры в своем неприятии буржуазности. Для немцев сама отсталость их социального окружения стимулировала подобное романтически обостренное и отвлеченное отрицание буржуазности; им в эту эпоху не приходилось столь часто, как французам, наблюдать вспышки героизма буржуа.

16 стр., 7626 слов

Развитие мышления детей 4−6 лет

27 Введение Развитие, прежде всего, характеризуется качественными изменениями, появлением новообразований, новых механизмов, новых процессов, новых структур. Наиболее важные признаки развития это – дифференциация, расчленение раннее бывшего единым элемента; появление новых сторон, новых элементов в самом развитии; перестройка связей между сторонами объекта. Существует много типов развития, ...

Поэтому-то, если романтические утопии в Германии и в значительной мере в Англии располагались преимущественно вне современного мира, над ним или в отдалении от него — временно́м или пространственном, — то построения французского романтизма поверялись в первую голову современностью. «Романтизм во Франции — стране обостренной политической борьбы — требовал, как нигде, прикрепления к той или иной политической партии и с ней обязательно связывался» (Л. Г. Андреев).

Даже если в нем конституировался тип личности, противопоставляющей себя обществу, речь шла опять-таки о современном человеке в современном обществе. Не случайно именами «детей века» прямо назывались произведения, обозначившие собою вехи развития романтизма во Франции: «Дельфина», «Оберман», «Коринна», «Адольф», — и в этом ряду абсолютно современным воспринимался и шатобриановский Рене, хотя «по тексту» он жил чуть ли не столетием раньше. Эта тенденция заметна еще и в 30-х годах («Индиана», «Валентина», «Жак», «Стелло», «Жослен», «Мардош»).

Ни в немецком, ни в английском романтизме не было такой представительной галереи современных героев.

Герой французского романтизма не только более современен, но и как психологический тип более «обыкновенен», нежели излюбленные герои английских и немецких романтиков. У немцев предпочтительный интерес сосредоточен на личности художника — выражаясь по-гофмановски, «энтузиаста»; англичане тяготели к изображению личности бунтарской, героической, даже титанической, — во всяком случае, резко приподнятой над фоном; внимание же французских романтических скорбников, особенно в первые десятилетия века, приковано прежде всего к чисто человеческому страданию утонченно-чувствительной души, обреченной ежеминутно соприкасаться с фоном, со средой. Лишь в пору высокого романтизма — начиная с 20-х годов — к таким героям присоединятся

10 стр., 4939 слов

Романтизм 4

... . Яркими представителями романтизма в изобразительном искусстве бы­ли Э. Делакруа, Т. Жерико, К. Фридрих.. Главой французских живопис­цев- ... жанров, - в ряде стран именно эпоха романтизма выдвинула великих национальных поэтов (во Франции – Гюго, в Польше – Мицкевич, в Англии ... совпавшем с эпохой Реставрации, более поздний Гюго и Жорж Санд - на третьем этапе французского ро­мантизма. Шатобриан и Виньи, ...

145

и гении и титаны (причем не без влияния Гофмана и Байрона); но даже и в общей панораме французского романтизма герои типа Сбогара у Нодье или Моисея у Виньи выглядят скорее исключением. И показательно, что собственно поэтические натуры столь часто оказываются инонационального происхождения — от «Живописца из Зальцбурга» у Нодье и Коринны у Сталь до Чаттертона у Виньи и героев Жорж Санд (Стенио, Консуэло, Альберт фон Рудольштадт, Лукреция Флориани).

Вообще вопрос о роли поэта и искусства и об их отношениях с обществом встанет во всей своей «романтической» остроте лишь в 30-е годы.

В начале же века предромантические и романтические гении Франции, по сути, даже и не допускают мысли о противоположности искусства и общественной жизни. Вполне в духе просветительской традиции пишут трактаты о политике, об общественной нравственности, о литературе «в отношении к общественным установлениям» и Сталь, и Шатобриан, и Констан, и Балланш, и даже самый «нелюдимый» из них Сенанкур. Эту свою заинтересованность злобой дня французские романтики проносят и сквозь последующие десятилетия; она выступает в разных аспектах (например, в 20-е годы французский романтизм предстанет историческим, т. е. по видимости «несовременным», — но по сути останется острополитическим и актуальным), меняется раскладка политических симпатий и антипатий (характерное «полевение» романтизма в 30-е годы — Гюго, Ламартин), но неизменной остается повышенная возбудимость в политических вопросах. И в данном случае имеется в виду не только то, что, скажем, к политике приходит «серафический» Ламартин или что постоянно выступают как политические и социальные художники Гюго и Жорж Санд. Не менее существенно и то, как выражается иная, так сказать, антиполитическая установка.

2 стр., 520 слов

Развитие ребенка 2−3 лет

Физическое развитие ребенка 2 - 3 лет Главное отличие в физическом развитии ребенка в данный возрастной период состоит в том, что он совершает основные действия самостоятельно, без поддержки и помощи, а так же может действовать по показу или по словесному указанию взрослого. В период от 2 до 3 лет: ребенок ходит, бегает, прыгает на двух ножках, приседает, перешагивает через препятствие, лежащее на ...

Она набирает силу с начала эпохи Реставрации; но еще и раньше были предвестия; уже герой Шатобриана сетовал на тяготы социальной жизни; Сталь в своей книге «О Германии» с явственным сочувствием отзывалась о преимуществах, даваемых немцам их «частным» характером жизни, и ее опубликованные посмертно «Размышления о главнейших событиях Французской революции» (1818) создают соответствующий идейный фон для такого сочувствия. А затем статус человека как zoon politicon становится трагической проблемой творчества Виньи — от «Сен-Мара» и «Стелло» до повестей цикла «Неволя и величие солдата». В 30-е годы, в связи с обострением романтической антибуржуазности, до предела накаляется и отношение к политике. Если Гюго и Жорж Санд в борьбе с буржуазностью начинают искать новые демократические и революционные пути преобразования общественных порядков, то другие романтики здесь-то и провозглашают лозунг полной несовместимости искусства и духовности с политикой.

Но с каким боевым, поистине агрессивным, менее всего отрешенным и «потусторонним» пылом этот лозунг провозглашается! В «аполитичности» французских романтиков 30-х годов таится не эстетская холодность, а жар обманутой души, романтически поспешное разочарование в недавних кумирах; не с чужой, а с собственной верой в социальную миссию поэта они воюют в приступе отчаяния, гражданственного в своей основе или, во всяком случае, страстно антибуржуазного, — ярчайший пример тому Мюссе. Во всем французском романтизме существует прочная диалектическая взаимосвязь между полюсами искусства социального и искусства «чистого».

Без учета всего этого невозможно в полной мере осознать логику принципа «чистого искусства» во Франции, его последующее развитие и его диалектику в творчестве и эстетических суждениях Бодлера, Леконта де Лиля, Флобера; даже радикальный и внешне безмятежный эстетизм зрелого Готье непонятен без «Раздела добычи» Барбье и «Лоренцаччо» Мюссе, ибо и он психологически подготовлен тем гражданским отчаянием, которое столь ярко выразилось в указанных произведениях. Еще свидетельство тому — дух дружбы, солидарности, который объединял большинство французских романтиков, при всем различии убеждений, как объединял он, заметим кстати, и романтиков с реалистами.

13 стр., 6118 слов

Романтизм XIX века 2

... см. Просвещения эпоха), Романтизм был порождён как освободительным движением народных масс, пробуждённым французской буржуазной революцией ... стояли непонятые романтиками реальные противоречия жизни; наконец, богатая разнообразием мотивов лирика. Романтики культивировали лирику, ... нов, началось быстрое размежевание среди романтиков. Программа Романтизма, изложенная В. Гюго (1802 – 1885) в предисловии ...

В свете всего этого глубокий смысл обретает тесная связь французского романтизма с другими идейно-художественными системами — классицизмом, Просвещением, реализмом, — если учесть, что-то были системы рационалистического, объективного склада. Их «силовое поле» было во Франции столь же влиятельно, сколь сильна была в Германии притягательность идеалистических философских систем. Большая посюсторонность и политизированность французского романтизма получает здесь дополнительное обоснование. Ведь не случайно, конечно, авторитет классицистической традиции был окончательно поколеблен лишь к концу 20-х годов, когда в Германии и Англии романтизм уже перешел за свой зенит. Но даже и тогда излучение «классического века» во Франции не прекратилось. Романтики ниспровергли тиранию «правил» и табу, перестали быть данниками давно состарившегося

146

«хорошего вкуса» — однако дух и пафос творений великих писателей XVII в. не только остается для них священным национальным достоянием, но и легко обнаруживается в творчестве многих из них, начиная от Шатобриана и кончая Виньи, Ламартином, Гюго. Он живет в торжественной и страстной элоквенции, в приверженности гражданственной идее, в пристрастии к поэтике антитез, к конфликтам чувства и долга; даже в самой метафорике романтического стиля маячат явственные тени столь бесповоротно, казалось бы, скомпрометированных и самими же романтиками осмеянных перифраз.

Весьма восприимчивым оказался французский романтизм и к просветительскому складу мышления. Публицистическая активность зачинателей романтизма в эпоху Первой республики и Империи прямо продолжает эту традицию, и здесь нагляден пример не только Сталь, но и Шатобриана: как бы ни ополчался тот начиная с «Опыта о революциях» на принципы просветителей, сам стиль мышления (как, скажем попутно, и у идеолога крайней реакции де Местра) обнаруживает солидную выучку у «философов». В 30—40-е годы традиция просветительского дидактизма (уже не только в формально-логическом, но и в идейно-содержательном смысле) продолжится у Жорж Санд, Гюго, Сю.

Наконец, реализм, становящийся с начала 30-х годов могучим компонентом литературной и духовной жизни Франции, также заметно воздействует на дальнейшее развитие многих романтиков, в частности зрелого Мюссе, Жорж Санд и Гюго.

Все эти факторы обусловили постоянную тенденцию к «посюсторонности» у французского романтизма и, напротив, замедляли развитие в нем черт фантастического, ирреального. Фантастика появляется у французов только начиная с 20-х годов (повести Нодье и Готье); помимо того, что генетически она почти всегда возводима к немецким и английским моделям, она вообще существует все-таки на периферии французского романтизма и к тому же часто нейтрализуется рациональным объяснением («Инес де Лас Сьеррас» Нодье), либо отчетливой иронической стилизацией («Тысяча вторая ночь» Готье), либо тем и другим одновременно («Любовь и чернокнижие» Нодье).

Более органична во французском романтизме линия мифологическая, непосредственно связанная с религиозной символикой. Апологетом христианства с самого начала выступает Шатобриан, религия играет существенную роль в поэзии Ламартина, особенно в 20-е годы. Но нейтрализующие или даже противодействующие — «заземляющие» — силы сильны и здесь: религиозность Шатобриана оказывается на самом деле весьма далекой от отрешенности, во всяком случае используется им для целей вне-религиозных — либо эстетических, либо политических; она предстает как образная форма для философской и общественно-политической символики в «Моисее» и «Элоа» Виньи, «Жослене» и «Падении ангела» Ламартина. И как показательно, что к моменту зрелости французского романтизма в 30-е годы религиозный принцип начинает тяготеть к демократическим социальным доктринам, как бы возвращаясь к истокам христианской религии, к той ранней ее поре, когда она оставалась религией гонимых и угнетенных; свидетельство тому — и деятельность Ламенне, и роль, отводимая религии у сен-симонистов, и трактовка христианских мотивов в творчестве Ламартина, Гюго, Жорж Санд. Спиритуализм и мистицизм в наиболее чистой, «потусторонней», сугубо «духовной» форме представлен во французском романтизме лишь на позднем этапе его развития — в творчестве Нерваля. Но и спиритуализм Нерваля демонстративно космополитичен, далек от христианской ортодоксии; к тому же, как и в случае с логикой принципа «чистого искусства», он коренится в предельно обостренной романтической антибуржуазности.

ВИКТОР ГЮГО

Личность Виктора Гюго (1802−1885) поражает своей разносторонностью. Один из самых читаемых в мире французских прозаиков, для своих соотечественников он прежде всего великий национальный поэт, реформатор французского стиха, драматургии, а также публицист-патриот, политик-демократ. Знатокам он известен как незаурядный мастер графики, неутомимый рисовальщик фантазий на темы собственных произведений. Но есть основное, что определяет эту многогранную личность и одушевляет ее деятельность, — это любовь к человеку, сострадание к обездоленным, призыв к милосердию и братству. Некоторые стороны творческого наследия Гюго уже принадлежат прошлому: сегодня кажутся старомодными его ораторско-декламационный пафос, многословное велеречие, склонность к эффектным антитезам мысли и образов.

Однако Гюго — демократ, враг тирании и насилия над личностью, благородный защитник жертв общественной и политической несправедливости, — наш современник и будет вызывать отклик в сердцах еще многих поколений читателей. Человечество не забудет того, кто перед смертью, подводя итог своей деятельности, с полным основанием сказал: 'Я в своих книгах, драмах, прозе и стихах заступался за малых и несчастных, умолял могучих и неумолимых. Я восстановил в правах человека шута, лакея, каторжника и проститутку'.

Ярчайшей демонстрацией справедливости этого утверждения можно считать исторический роман 'Собор Парижской Богоматери', начатый Гюго в июле 1830 и законченный в феврале 1831 года. Обращение Гюго к далекому прошлому было вызвано тремя факторами культурной жизни его времени: широким распространением исторической тематики в литературе, увлечением романтически трактуемым средневековьем, борьбой за охрану историко-архитектурных памятников. Интерес романтиков к средним векам во многом возник как реакция на классическую сосредоточенность на античности. Свою роль здесь играло и желание преодолеть пренебрежительное отношение к средневековью, распространившееся благодаря писателям-просветителям XVIII века, для которых это время было царством мрака и невежества, бесполезным в истории поступательного развития человечества. И, наконец, едва ли не главным образом, средние века привлекали романтиков своей необычностью, как противоположность прозе буржуазной жизни, тусклому обыденному существованию. Здесь можно было встретиться, считали романтики, с цельными, большими характерами, сильными страстями, подвигами и мученичеством во имя убеждений. Все это воспринималось еще в ореоле некой таинственности, связанной с недостаточной изученностью средних веков, которая восполнялась обращением к народным преданиям и легендам, имеющим для писателей-романтиков особое значение. Свой взгляд на роль эпохи средневековья Гюго изложил еще в 1827 году в авторском предисловии к драме 'Кромвель', ставшее манифестом демократически настроенных французских романтиков и выразившее эстетическую позицию Гюго, которой он, в общем, придерживался до конца жизни.

Гюго начинает свое предисловие с изложения собственной концепции истории литературы в зависимости от истории общества. Согласно Гюго, первая большая эпоха в истории цивилизации — это первобытная эпоха, когда человек впервые в своем сознании отделяет себя от вселенной, начинает понимать, как она прекрасна, и свой восторг перед мирозданием выражает в лирической поэзии, господствующем жанре первобытной эпохи. Своеобразие второй эпохи, античной, Гюго видит в том, что в это время человек начинает творить историю, создает общество, осознает себя через связи с другими людьми, ведущий вид литературы в эту эпоху — эпос.

Со средневековья начинается, говорит Гюго, новая эпоха, стоящая под знаком нового миросозерцания — христианства, которое видит в человеке постоянную борьбу двух начал, земного и небесного, тленного и бессмертного, животного и божественного. Человек как бы состоит из двух существ: 'одно — бренное, другое — бессмертное, одно — плотское, другое — бесплотное, одно- скованное вожделениями, потребностями и страстями, другое — взлетающее на крыльях восторга и мечты'. Борьба этих двух начал человеческой души драматична по самому своему существу: '…что такое драма, как не это ежедневное противоречие, ежеминутная борьба двух начал, всегда противостоящих друг другу в жизни и оспаривающих друг у друга человека с колыбели до могилыN' Поэтому третьему периоду в истории человечества соответствует литературный род драмы.

Гюго убежден: все существующее в природе и в обществе может быть отражено в искусстве. Искусство ничем не должно себя ограничивать, по самому своему существу оно должно быть правдиво. Однако это требование правды в искусстве у Гюго было довольно условным, характерным для писателя-романтика. Провозглашая, с одной стороны, что драма — это зеркало, отражающее жизнь, он настаивает на особом характере этого зеркала; надо, говорит Гюго, чтобы оно 'собирало, сгущало бы световые лучи, из отблеска делало свет, из света- пламя!' Правда жизни подлежит сильному преображению, преувеличению в воображении художника, которое призвано романтизировать действительность, за ее будничной оболочкой показать извечную схватку двух полярных начал добра и зла.

Отсюда вытекает другое положение: сгущая, усиливая, преображая действительность, художник показывает не обыкновенное, а исключительное, рисует крайности, контрасты. Только так он может выявить животное и божественное начала, заключенные в человеке.

Этот призыв изображать крайности является одним из краеугольных камней эстетики Гюго. В своем творчестве писатель постоянно прибегает к контрасту, к преувеличению, к гротескному сопоставлению безобразного и прекрасного, смешного и трагического.

Рассматриваемый нами в этой работе роман «Собор Парижской Богоматери» являет собой убедительное свидетельство того, что все изложенные Гюго эстетические принципы — не просто манифест теоретика, но глубоко продуманные и прочувствованные писателем основы творчества.

Основу, сердцевину этого романа-легенды составляет неизменный для всего творческого пути зрелого Гюго взгляд на исторический процесс как на вечное противоборство двух мировых начал — добра и зла, милосердия и жестокости, сострадания и нетерпимости, чувства и рассудка. Поле этой битвы в разные эпохи и привлекает Гюго в неизмеримо большей степени, чем анализ конкретной исторической ситуации. Отсюда известный надисторизм, символичность героев, вневременной характер психологизма. Гюго и сам откровенно признавался в том, что история как таковая не интересовала его в романе: «У книги нет никаких притязаний на историю, разве что на описание с известным знанием и известным тщанием, но лишь обзорно и урывками, состояния нравов, верований, законов, искусств, наконец, цивилизации в пятнадцатом веке. Впрочем, это в книге не главное. Если у нее и есть одно достоинство, то оно в том, что она — произведение, созданное воображением, причудой и фантазией». Однако достоверно известно, что для описания собора и Парижа в XV веке, изображения нравов эпохи Гюго изучил немалый исторический материал. Исследователи средневековья придирчиво проверили «документацию» Гюго и не смогли найти в ней сколько-нибудь серьезных погрешностей, несмотря на то, что писатель не всегда черпал свои сведения из первоисточников.

Главные действующие лица романа вымышлены автором: цыганка Эсмеральда, архидьякон Собора Парижской Богоматери Клод Фролло, звонарь собора горбун Квазимодо (давно перешедший в разряд литературных типов).

Но есть в романе «персонаж», который объединяет вокруг себя всех действующих лиц и сматывает в один клубок практически все основные сюжетные линии романа. Имя этого персонажа вынесено в заглавие произведения Гюго. Имя это — Собор Парижской Богоматери.

Идея автора организовать действие романа вокруг Собора Парижской Богоматери не случайна: она отражала увлечение Гюго старинной архитектурой и его деятельность в защиту памятников средневековья. Особенно часто Гюго посещал собор в 1828 году во время прогулок по старому Парижу со своими друзьями — писателе Нодье, скульптором Давидом д’Анже, художником Делакруа. Он познакомился с первым викарием собора аббатом Эгже, автором мистических сочинений, впоследствии признанных официальной церковью еретическими, и тот помог ему понять архитектурную символику здания. Вне всякого сомнения, колоритная фигура аббата Эгже послужила писателю прототипом для Клода Фролло. В это же время Гюго штудирует исторические сочинения, делает многочисленные выписки из таких книг, как «История и исследование древностей города Парижа» Соваля (1654), «Обозрение древностей Парижа» Дю Бреля (1612) и др. Подготовительная работа над романом была, таким образом, тщательной и скрупулезной; ни одно из имен второстепенных действующих лиц, в том числе Пьера Гренгуара, не придумано Гюго, все они взяты из старинных источников.

Упоминавшаяся нами выше озабоченность Гюго судьбой памятников архитектуры прошлого более чем отчетливо прослеживается на протяжении почти всего романа.

Первая глава книги третьей называется «Собор Богоматери». В ней Гюго в поэтической форме рассказывает об истории создания Собора, весьма профессионально и подробно характеризует принадлежность здания к определенному этапу в истории зодчества, высоким стилем описывает его величие и красоту: «Прежде всего — чтобы ограничиться наиболее яркими примерами — следует указать, что вряд ли в истории архитектуры найдется страница прекраснее той, какою является фасад этого собора… Это как бы огромная каменная симфония; колоссальное творение и человека и народа, единое и сложное, подобно Илиаде иРомансеро, которым оно родственно; чудесный итог соединения всех сил целой эпохи, где из каждого камня брызжет принимающая сотни форм фантазия рабочего, направляемая гением художника; словом, это творение рук человеческих могуче и преизобильно, подобно творению бога, у которого оно как бы заимствовало двойственный его характер: разнообразие и вечность».

Вместе с восхищением человеческим гением, создавшим величественный памятник истории человечества, каким Гюго представляется Собор, автор выражает гнев и скорбь из-за того, что столь прекрасное сооружение не сохраняется и не оберегается людьми. Он пишет: «Собор Парижской Богоматери еще и теперь являет собой благородное и величественное здание. Но каким бы прекрасным собор, дряхлея, ни оставался, нельзя не скорбеть и не возмущаться при виде бесчисленных разрушений и повреждений, которые и годы и люди нанесли почтенному памятнику старины… На челе этого патриарха наших соборов рядом с морщиной неизменно видишь шрам…

17 ФРАНЦ РОМАНТИЗМ, ГЮГО, СОБОР — Стр 2

На его руинах можно различить три вида более или менее глубоких разрушений: прежде всего бросаются в глаза те из них, что нанесла рука времени, там и сям неприметно выщербив и покрыв ржавчиной поверхность зданий; затем на них беспорядочно ринулись полчища политических и религиозных смут, — слепых и яростных по своей природе; довершили разрушения моды, все более вычурные и нелепые, сменявшие одна другую при неизбежном упадке зодчества…

Именно так в течение вот уже двухсот лет поступают с чудесными церквами средневековья. Их увечат как угодно — и изнутри и снаружи. Священник их перекрашивает, архитектор скоблит; потом приходит народ и разрушает их."

Раздел 2

Образ Собора Парижской Богоматери и его неразрывная связь с образами главных героев романа

Мы уже упоминали о том, что судьбы всех главных героев романа неразрывно связаны с Собором как внешней событийной канвой, так и нитями внутренних помыслов и побуждений. В особенности это справедливо по отношению к обитателям храма: архидьякону Клоду Фролло и звонарю Квазимодо. В пятой главе книги четвертой читаем: «…Странная судьба выпала в те времена на долю Собора Богоматери — судьба быть любимым столь благоговейно, но совсем по-разному двумя такими несхожими существами, как Клод и Квазимодо. Один из них — подобие получеловека, дикий, покорный лишь инстинкту, любил собор за красоту, за стройность, за гармонию, которую излучало это великолепное целое. Другой, одаренный пылким, обогащенным знаниями воображением, любил в нем его внутреннее значение, скрытый в нем смысл, любил связанную с ним легенду, его символику, таящуюся за скульптурными украшениями фасада, — словом, любил ту загадку, какой испокон века остается для человеческого разума Собор Парижской Богоматери».

Для архидьякона Клода Фролло Собор — это место обитания, службы и полунаучных-полумистических изысканий, вместилище для всех его страстей, пороков, покаяния, метаний, и, в конце концов — смерти. Священнослужитель Клод Фролло, аскет и ученый-алхимик олицетворяет холодный рационалистический ум, торжествующий над всеми добрыми человеческими чувствами, радостями, привязанностями. Этот ум, берущий верх над сердцем, недоступный жалости и состраданию, является для Гюго злой силой. Низменные страсти, разгоревшиеся в холодной душе Фролло, не только приводят к гибели его самого, но являются причиной смерти всех людей, которые что-то значили в его жизни: погибает от рук Квазимодо младший брат архидьякона Жеан, умирает на виселице чистая и прекрасная Эсмеральда, выданная Клодом властям, добровольно предает себя смерти воспитанник священника Квазимодо, вначале прирученный им, а затем, фактически, преданный. Собор же, являясь как бы составляющей частью жизни Клода Фролло, и тут выступает в роли полноправного участника действия романа: с его галерей архидьякон наблюдает за Эсмеральдой, танцующей на площади; в келье собора, оборудованной им для занятий алхимией, он проводит часы и дни в занятиях и научных изысканиях, здесь он молит Эсмеральду сжалиться и одарить его любовью. Собор же, в конце концов становится местом его страшной гибели, описанной Гюго с потрясающей силой и психологической достоверностью.

В той сцене Собор также кажется почти одушевленным существом: всего две строки посвящены тому, как Квазимодо сталкивает своего наставника с балюстрады, следующие же две страницы описывают «противоборство» Клода Фролло с Собором: «Звонарь отступил на несколько шагов за спиной архидьякона и внезапно, в порыве ярости кинувшись на него, столкнул его в бездну, над которой наклонился Клод… Священник упал вниз… Водосточная труба, над которой он стоял, задержала его падение. В отчаянии он обеими руками уцепился за нее… Под ним зияла бездна… В этом страшном положении архидьякон не вымолвил ни слова, не издал ни единого стона. Он лишь извивался, делая нечеловеческие усилия взобраться по желобу до балюстрады. Но его руки скользили по граниту, его ноги, царапая почерневшую стену, тщетно искали опоры… Архидьякон изнемогал. По его лысому лбу катился пот, из-под ногтей на камни сочилась кровь, колени были в ссадинах. Он слышал, как при каждом усилии, которое он делал, его сутана, зацепившаяся за желоб, трещала и рвалась. В довершение несчастья желоб оканчивался свинцовой трубой, гнувшейся по тяжестью его тела… Почва постепенно уходила из-под него, пальцы скользили по желобу, руки слабели, тело становилось тяжелее… Он глядел на бесстрастные изваяния башни, повисшие, как и он, над пропастью, но без страха за себя, без сожаления к нему. Все вокруг было каменным: прямо перед ним — раскрытые пасти чудовищ, под ним — в глубине площади — мостовая, над его головой — плакавший Квазимодо».

Человек с холодной душой и каменным сердцем в последние минуты жизни оказался наедине с холодным камнем — и не дождался от него ни жалости, ни сострадания, ни пощады, потому что не дарил он сам никому ни сострадания, ни жалости, ни пощады.

Связь с Собором Квазимодо — этого уродливого горбуна с душой озлобленного ребенка — еще более таинственная и непостижимая. Вот что пишет об этом Гюго: «С течением времени крепкие узы связали звонаря с собором. Навек отрешенный от мира тяготевшим над ним двойным несчастьем — темным происхождением и физическим уродством, замкнутый с детства в этот двойной непреодолимый круг, бедняга привык не замечать ничего, что лежало по ту сторону священных стен, приютивших его под своей сенью. В то время как он рос и развивался, Собор Богоматери служил для него то яйцом, то гнездом, то домом, то родиной, то, наконец, вселенной.

Между этим существом и зданием, несомненно, была какая-то таинственная предопределенная гармония. Когда, еще совсем крошкой, Квазимодо с мучительными усилиями, вприскочку пробирался под мрачными сводами, он, с его человечьей головой и звериным туловищем, казался пресмыкающимся, естественно возникшим среди сырых и сумрачных плит…

Так, развиваясь под сенью собора, живя и ночуя в нем, почти никогда его не покидая и непрерывно испытывая на себе его таинственное воздействие, Квазимодо в конце концов стал на него похож; он словно врос в здание, превратился в одну из его составных частей… Можно почти без преувеличения сказать, что он принял форму собора, подобно тому как улитки принимают форму раковины. Это было его жилище, его логово, его оболочка. Между ним и старинным храмом существовала глубокая инстинктивная привязанность, физическое сродство…"

Читая роман, мы видим, что для Квазимодо собор был всем — убежищем, жилищем, другом, он защищал его от холода, от человеческой злобы и жестокости, он удовлетворял потребность отверженного людьми урода в общении: «Лишь с крайней неохотой обращал он свой взор на людей. Ему вполне достаточно было собора, населенного мраморными статуями королей, святых, епископов, которые по крайней мере не смеялись ему в лицо и смотрели на него спокойным и благожелательным взором. Статуи чудовищ и демонов тоже не питали к нему ненависти — он был слишком похож на них… Святые были его друзьями и охраняли его; чудовища также были его друзьями и охраняли его. Он подолгу изливал перед ними свою душу. Сидя на корточках перед какой-то статуей, он часами беседовал с ней. Если в это время кто-нибудь входил в храм, Квазимодо убегал, как любовник, застигнутый за серенадой».

Лишь новое, более сильное, незнакомое доселе чувство, могло поколебать эту неразрывную, невероятную связь между человеком и зданием. Случилось это тогда, когда в жизнь отверженного вошло чудо, воплощенное в образе невинном и прекрасном. Имя чуду — Эсмеральда. Гюго наделяет эту свою героиню всеми лучшими чертами, присущими представителям народа: красотой, нежностью, добротой, милосердием, простодушием и наивностью, неподкупностью и верностью. Увы, в жестокое время, среди жестоких людей все эти качества были скорее недостатками, чем достоинствами: доброта, наивность и простодушие не помогают выжить в мире злобы и корысти. Эсмеральда погибла, оболганная любящим ее — Клодом, преданная любимым ею — Фебом, не спасенная преклонявшимся и обоготворявшим ее — Квазимодо.

Квазимодо, сумевший как бы превратить Собор в «убийцу» архидьякона, ранее с помощью все того же собора — своей неотъемлемой «части» — пытается спасти цыганку, украв ее с места казни и используя келью Собора в качестве убежища, т. е. места, где преследуемые законом и властью преступники были недоступны для своих преследователей, за священными стенами убежища приговоренные были неприкосновенны. Однако злая воля людей оказалась сильнее, и камни Собора Богоматери не спасли жизни Эсмеральды.

В начале романа Гюго рассказывает читателю о том, что «несколько лет назад, осматривая Собор Парижской Богоматери или, выражаясь точнее, обследуя его, автор этой книги обнаружил в темном закоулке одной из башен следующее начертанное на стене слово:

ANÁKГH

Эти греческие буквы, потемневшие от времени и довольно глубоко врезанные в камень, некие свойственные готическому письму признаки, запечатленные в форме и расположении букв, как бы указывающие на то, начертаны они были рукой человека средневековья, и в особенности мрачный и роковой смысл, в них заключавшийся, глубоко поразили автора.

Он спрашивал себя, он старался постигнуть, чья страждущая душа не пожелала покинуть сей мир без того, чтобы не оставить на челе древней церкви этого стигмата преступлений или несчастья. Это слово и породило настоящую книгу".

Это слово по-гречески означает «Рок». Судьбы персонажей «Собора» направляются роком, о котором заявляется в самом начале произведения. Рок здесь символизируется и персонифицируется в образе Собора, к которому так или иначе сходятся все нити действия. Можно считать, что Собор символизирует роль церкви и шире: догматическое миросозерцание — в средние века; это миросозерцание подчиняет себе человека так же, как Собор поглощает судьбы отдельных действующих лиц. Тем самым Гюго передает одну из характерных черт эпохи, в которую разворачивается действие романа.

Следует отметить, что, если романтики старшего поколения видели в готическом храме выражение мистических идеалов средневековья и связывали с ним свое стремление уйти от житейских страданий в лоно религии и потусторонних мечтаний, то для Гюго средневековая готика — замечательное народное искусство, а Собор — арена не мистических, а самых житейских страстей.

Современники Гюго упрекали его за то, что в его романе недостаточно католицизма. Ламартин, назвавший Гюго «Шекспиром романа», а его «Собор» — «колоссальным произведением», писал, что в его храме «есть все, что угодно, только в нем нет ни чуточки религии». На примере судьбы Клода Фролло Гюго стремиться показать несостоятельность церковного догматизма и аскетизма, их неминуемый крах в преддверии Возрождения, каким для Франции был конец XV века, изображенный в романе.

Заключение

Зодчество — «первая книга человечества»

В романе есть такая сцена. Перед архидьяконом собора, суровым и ученым хранителем святыни, лежит одна из первых печатных книг, вышедших из-под типографского пресса Гутенберга. Дело происходит в келье Клода Фролло в ночной час. За окном высится сумрачная громада собора.

«Некоторое время архидьякон молча созерцал огромное здание, затем со вздохом простер правую руку к лежащей на столе раскрытой печатной книге, а левую — к Собору Богоматери и, переведя печальный взгляд на собор, произнес:

— Увы! Вот это убьет то".

Мысль, приписанная Гюго средневековому монаху, — это мысль самого Гюго. Она получает у него обоснование. Он продолжает: «…Так переполошился бы воробей при виде ангела Легиона, разворачивающего перед ним свои шесть миллионов крыльев… То был страх воина, следящего за медным тараном и возвещающего: «Башня рухнет».

Поэт-историк нашел повод для широких обобщений. Он прослеживает историю зодчества, трактуя его как «первую книгу человечества», первую попытку закрепить коллективную память поколений в видимых и значимых образах. Гюго разворачивает перед читателем грандиозную вереницу веков — от первобытного общества к античному, от античного — к средним векам, останавливается на Возрождении и рассказывает об идейном и социальном перевороте XV—XVI вв.еков, которому так помогло книгопечатание. Здесь красноречие Гюго достигает своего апогея. Он слагает гимн Печати:

«Это какой-то муравейник умов. Это улей, куда золотистые пчелы воображения приносят свой мед.

В этом здании тысячи этажей… Здесь все исполнено гармонии. Начиная с собора Шекспира и кончая мечетью Байрона…

Впрочем, чудесное здание все еще остается незаконченным… Род человеческий — весь на лесах. Каждый ум — каменщик".

Используя метафору Виктора Гюго, можно сказать, что он построил одно из самых прекрасных и величественных зданий, которым любовались. его современники, и не устают восхищаться все новые и новые поколения.

В самом начале романа можно прочесть следующие строки: «И вот ничего не осталось ни от таинственного слова, высеченного в стене сумрачной башни собора, ни от той неведомой судьбы, которую это слово так печально обозначало, — ничего, кроме хрупкого воспоминания, которое автор этой книги им посвящает. Несколько столетий назад исчез из числа живых человек, начертавший на стене это слово; исчезло со стены собора и само слово; быть может, исчезнет скоро с лица земли и сам собор». Мы знаем, что печальное пророчество Гюго о будущем собора пока не сбылось, хочется верить, что и не сбудется. Человечество постепенно учиться более бережно относиться в произведениям рук своих. Думается, что писатель и гуманист Виктор Гюго внес свою лепту в понимание того, что время жестоко, однако долг человеческий — противостоять его разрушительному натиску и беречь от уничтожения воплощенную в камень, в металл, в слова и предложения душу народа-творца.